Петр Блинов

Глава из романа «жить хочется»
Перевод с удмуртского Нины Ермолаевой

Педор припозднился на мельнице. Когда выехал, дорога уже темнела. Тяжелой чернотой налились тучи.
Лес встретил его неумолчно галдящим мраком.
Запавшими от пережитых невзгод старчески мигающими гла­зами Педор впился в темноту, снял шапку и по привычке потя­нулся ко лбу, перекреститься.
А осень без удержу сеет и сеет мелкий знобкий дождь. Все тревожнее свистит ветер.
От въедливого шелеста осиновых листьев и надрывного скри­па высоких пихт мурашки осыпают тело. Педор устраивается поудобнее на прогнивших лубьях телеги и затасканным, набряк­шим кнутом нахлестывает лошаденку.
Бедная кляча будто и не чувствует ударов. Медленно вреза­ются в осеннюю слякоть грубо стесанные колеса. Педору кажет­ся, что его вымокшая клячонка, тощая, как ободранная белка, и ног не отрывает от земли. Переваливаясь из стороны в сторо­ну, она еле волочит телегу. Педор опустил кнут.
Лесной шум вглуби казался еще зловещей. Старик опасливо вглядывался в мрак, прощупывал его, напрягал до боли слух. От деревни за лесом ветер доносил лай собак. Лай, сливаясь с воркотней деревьев, особенно тревожил Педора. «Может, волков или беглых чуют»,— проносилось в голове. Немощные шаги ло­шади выводили Педора из себя. Он уперся ногами в передок телеги, что есть силы дергал вожжи.
— Н-но, червь ползучий! — ворчал он сквозь зубы. Обида на клячу выпирала злые слова, только страх уже сдерживал их. Выкрошившиеся зубы иногда выпускали слова со свистом, и этот нечаянный звук заставлял седока вздрагивать. Чего доброго, еще выскочат на свист беглые. В последнее время много их в лесу развелось.
Скоро уже и река Изёй. Педора туже обхватил страх. Жес­токо дрались здесь весной. Много тогда солдат погибло. Чтобы похоронить почернелые трупы, Педору три дня пришлось копать могилы. Как сейчас помнит: на эту самую телегу наложили семь солдатских трупов и приказали везти до кладбища. Дорога две версты тащилась густым лесом. Она навечно запечатлелась в памяти. Педору чудилось: вот сейчас они снова возникнут подле него.
Среди сложенных в телегу тел одно, с перерезанными выше колен ногами, было еще живое.
В яму! — распорядился золотопогонник, наблюдавший за похоронами.
Безногий, сообразив, что его хотят живым зарывать, вцепил­ся в полу суконной офицерской шинели. Боль и ужас исказили бледное лицо.
Душу… душу только, господин офицер, не зарывайте! Здесь, у могилы пусть она вылетит… Не надо, пожалуйста, не зарывайте душу, господин офицер…
Не помогли ни мольбы, ни рыдания. От человека ли с волчь­им сердцем ждать жалости! Яростью налились глаза офицера. Кованый сапог раскроил лицо калеки. Но руки солдата не выпу­стили шинели. Он зарыдал еще отчаяннее. Из последних сил на­деялся продлить жизнь. Тогда офицер, скрипнув зубами, выхва­тил саблю и отрубил цеплявшиеся за него руки…
Телега как-то внезапно загрохотала по мосту через Изёй. Ледяная игла воткнулась в Педорово сердце. Охнув, он обмякло повалился на телегу. Не вдруг сообразил, что это колеса его телеги грохочут по настилу моста.
Тут сквозь грохотанье откуда-то снизу, из непроглядной тьмы, чуть различимо донесся жалобный плач. Старик не разобрал как следует, откуда послышался такой странный голос. Сердце его заметалось в груди. Сейчас бы его кляче птицей лететь — Педор, до боли сжав кнутовище, машинально нахлестывал ло­шадь. Но колеса крутились все так же, будто нехотя. Плач стал проступать явственнее, словно бы приближался.
На прошлой неделе банда белых зарезала здесь человека. Быть может, плачет под мостом загубленная ими душа? Старик снял прилизанную дождем шапку и, нашептывая молитву, то­ропливо закрестился. Капли дождя, падая на потную лысую голову, знобили холодом иссохшее тело. Тем временем рыдания от моста перенеслись в придорожный ивняк.
«Не к добру этот голос среди ночи, не к добру». Педора трясло от ужаса. А лошадь, пройдя мост, как на зло остановилась. Педор уже перестал что-либо соображать, только лихора­дочно озирался. Невольно он открыл рот, крикнул тонко:
Эй, кто там?
Ой, мама!.. Ой-ой, мама! — вместе с шорохом в ивняке от­ветил жалобный детский голос.
Кто ты? Кто такой? Выходи! Выходи, говорю, оттуда, живо! — бессильно выкрикивал старик.
Из ивняка на четвереньках выбиралось небольшое существо. Видимо, обрадовавшись живому человеку, оно старалось не пла­кать, но никак не могло справиться со всхлипами. Торопливо карабкаясь по крутому откосу, съезжало вниз по раскисшей глине и, всаживая в ускользающую грязь растопыренные паль­цы, вновь продолжало взбираться.
Наконец, перед стариком сквозь серую коросту потемок си­луэтом обозначился маленький тощий мальчонка.
Что с тобой, милок, побил, что ли, кто? — к Педору вер­нулось сознание. Голос его зазвучал участливо при виде чужого страдания.
Мальчонка попытался что-то сказать, но прерываемых ры­даниями слов Педор не разобрал. Затуманенные старостью гла­за не могли разглядеть мальчика, даже когда тот вплотную подошел к телеге.
Эккой ты… Чей же? Кто такой? Чего уж в такую непо­годь ночью в лесу ищешь? Да ну, садись живее в телегу.
Педор утер липким рукавом повлажневшие глаза, протянул руку — в нее ткнулась дрожащая, в грязи, костлявая ручонка. Старик втянул мальчика на телегу.
—- Да под рубахой у тебя и тела нет, что ли? Как ветер ведь легонький.
Усадив мальчишку рядом, он дернул вожжи.
Худенький, промокший насквозь парнишка трепетал, как осиновый лист на ветру. Зубы стучали. Еще бы не дрожать: на рубашке из грубого холста и штанишках и нитки сухой не най­ти. В такой холод и изнутри тело согреть нечем: мальчик вконец заморен. Он плакал нутром, надрывно. Видно, дошла до самой души какая-то горькая обида.
Сиротой остался, наверно, то и скитаешься, сынок? Отку­да ты, чей сын будешь? — Педор пристально посмотрел на маль­чика сквозь темень.
М-меня з-зовут Де-ми. Я сын Платона из деревни Зямай.— Слова через дробь зубов проходили с трудом.
Уж не Платона ли Захарыча?
Да, его. Только отца на войне убили.
— Мать-то ведь у тебя молодая, куда она девалась? Почему
так одного отпускает? Эх, баба так баба: не может за дитем своим доглядеть.
Мы, дядя, вместе с ней вышли. Нам есть нечего, и мы пошли в деревню Изёй просить милостыню. Дошли до леса, а навстречу беглые вышли. Потом они погнались за нами. Мы с мамой спрятались было в малинник. Они, как бешеные, стали шарить по кустам и нашли маму, а меня не увидели. Маму по­вели в лес, она все кричала. «Степан, пожалей, не убивай, сын сиротой останется, кто будет поить-кормить его!» — кричала мама… Это был богатей Степан из нашей деревни. Я его по го­лосу сразу узнал. Еще какие-то были. Один сердито крикнул на маму: «Не беспокойся, и сына следом отправим. Отродье ком­мунистов мы не оставляем на земле».
От слов мальчика снова бросило Педора в озноб. В испуге озираясь по сторонам, заторопил он лошадь. Ведь Иван-то его тоже коммунист. Крепко сдружились они с Платоном в борьбе против буржуев.
Ладно, сынок, дома доскажешь, а то услышат и снова выйдут они,— дохнул Педор на ухо Деми. Парнишка не пере­стал еще дрожать от холода, и Педор забеспокоился, как бы согреть его. Сняв платок, которым повязывался вместо кушака, он обернул им красные, как гусиные лапы, ноги мальца. Ста­щил с себя грубый, задубевший зипун и накинул на Деми.
Пока ехали лесом, больше уже не разговаривали. Боязно было и слово обронить. Только жирно урчала грязь под коле­сами, шипел ветер в деревьях да шелестели падающие листья. Оба напряженно вслушивались в лесной шум, опасливо огляды­вались. Не прячется ли кто за тем вон деревом, не скрипнет ли под ним по-особому ветка? А за тем вон? А там? Выскочит кто вдруг наперерез или сзади на них кинется…
Выехав в поле, и старик, и мальчик облегченно вздохнули.
Слава те господи, пронесло. О господи-боже!
Ой, дедушка! — вдруг вскрикнул Деми. Голос жалобливо оборвался в его груди.
Что случилось? — вздрогнул Педор.
Я под мостом котому оставил. Там еще два ломтя хлеба было.
Тут только сообразил старик, что мальчик сильно голоден.
В сердцах выругав свою недогадливость, достал из сумки, при­вязанной к передку телеги, размокшую в тесто краюху и подал Деми.
На пока, червячка замори до деревни, подкрепись, сынок, а домой приедем, чаевничать будем.
Деми поспешно запихнул в рот липкий ком, облизал озябшие красные руки.
Педор вернулся к оборванному в Лесу разговору.
Трудно стало жить, сынок, совсем трудно стало. Ожидаючи хорошей жизни, я уж измучился… В детстве еще, бывало, гова­ривали старики, что господь-бог не потерпит дальше людских страданий и обязательно жизнь изменится. У меня скоро воло­сы все повылезут, а жизнь что ни день, то горше. Вся земля уж полита человеческой кровью. Эх-эх-эх! И так век человека ко­роток, словно бы в гостях на земле, и его не дают до конца про­жить. Всякими войнами стараются укоротить. Что это за жизнь? Зачем только на свет родиться для такой судьбины! Горе-то мы­кать. Эх-эх-эх!.. Ну, а потом что сталось с матерью-то, сынок? Где она?
Видать, сильно били ее. Потом уж она и кричать переста­ла. Потащили маму к реке, бросили в воду и сами ушли. Я ис­кал, искал ее, так и не нашел. Знать, водой унесло.
Долго рассказывал он о своей беде, еще бы, наверно, гово­рил, да спазмы горло перехватили. Шевелил посиневшими гу­бами, пытаясь выдавить слова.
Мытарства сироты вконец растревожили Педора. Тоже мно­гое перенес от богачей за свой век. Тоже выпала ему сиротская доля, так всю жизнь и ходил он по бедам.
Вот и в деревню въехали. Окутанная ночью деревня спала. Ни огонька нигде. Черными тенями стояли избы. Чуть-чуть свет­лели окна, будто бельма на глазах слепых. Казалось, молчащая толпа незрячих стояла под зыбким полотном дождя. Деми стало страшно.
Вот и приехали, сынок, слава богу,— будто боясь разбу­дить деревню, прошептал Педор.
Пройдя полевые ворота, лошадь сама свернула влево, к до­му. Педор слез открыть ворота. Лошадь опередила: ткнувшись носом, растворила их. Жалобно, теленком промычали ворота, прорвав ночную тишину,— с разных концов деревни отозвались собаки, протявкали нехотя, словно не желая отгонять от се­бя сон.
Поставив коня под односкатную крышу во дворе, Педор за руку повел Деми в избу.
Худая женщина средних лет возилась у горнушки, стараясь от тлеющего угля зажечь лучинку. Лучина вспыхнула — темнота сгорела вокруг, сгрудилась в углах, там зашуршали притаившие­ся тараканы, зажужжали мухи.
Сношка, поставь-ка самовар да приготовь что-ничто по­есть. Бедолага-то мой еле дышит от голода. А я распрягу ло­шадь и занесу муку.
Педор вышел. Суетившаяся у печи женщина приветливо заговорила с Деми. В ее спокойном ласковом голосе мальчику послышалось что-то родное, что-то материнское. Снова остро вспомнилась мать. Стало невперенос жаль ее. Деми забыл, что он голоден, что он мокрый насквозь, что ему страшно и неловко в неведомо какой жизни. Никогда раньше он не чувствовал та­кой пронзительной любви к матери. Когда со слезами на глазах выпрашивал он у нее, бывало, кусок хлеба, блин с зыретом 1 или одежку, от жалости к нему мать тоже начинала плакать. А Деми не понимал, почему она-то плачет, что ему надо делать. Он тог­да не умел еще жалеть других. И вот сейчас вместе с воспоми­наниями в него будто вошла ее боль. Как бы он сейчас ласкал ее, прижался бы к ней крепко — обоим бы стало легче.
Катя хорошо знала и мать, и отца Деми. Когда мальчик сквозь всхлипы рассказал о случившемся в лесу, Катю словно дубиной пришибли. Некоторое время не могла слова выгово­рить, потом пересилила рвущиеся рыдания, утерла дырявым пе­редником слезы, подошла к Деми, провела рукой по его скло­ченным в войлок волосам.
Ладно, сыночек, не плачь. Что теперь поделаешь? В сле­зах горе не утопишь. А вырастешь большой, не уходи от памя­ти… Когда-нибудь и мы доживем до счастливого дня. Эх, бед­няжка, бедняжка… И об отце-то твоем говорят, когда сидел в тюрьме, облили его керосином и сожгли. А какой крепкий, силь­ный был человек! Незадолго, как угодить в тюрьму, заходил к нам, сидел, толковал с Иваном. И мне говорит: «Скоро, Катя, уничтожим всех врагов и бедному народу достанем счастье. Эх, и веселая будет жизнь! Бедняки, такие, как мы, всей земле ста­нут хозяевами»,— так подбодрял нас. На том свете, в земле, уж теперь видит приволье да свободу. И мать у тебя в девках бы­ла статной, красивой, на работу проворной. Да радости-то мало видела. С малых лет на людей работала, так за всю жизнь и не отдохнула. Жаловалась, бывало, мне: «Поесть досыта не прихо­дится, тело прикрыть нечем. Затянулась нужда петлей вокруг шеи. И на белом свете не хочется жить. Хоть сейчас бы нож в сердце вонзила. Может, на том свете спокойно бы полежала: ничего не надо там. Только сына жалко сиротой оставлять, как и мной будут помыкать им богатеи, измываться, не увидит хоро­шей жизни. Хочется уж поставить его на ноги». Так и не дали ей вывести тебя в люди, супостаты.
Вошел Педор, достал из лукошка рубленый самосад, стал набивать трубку.
И мы тоже из-за нашего Ивана пропадем, как твоя мать, дойдет дело до этого. Говорил, пока голова на плечах, не перестанет бороться с ворогами. И вот сам где-нибудь пропадет и нас на съедение волкам оставит. Им ли уж порешить с богача­ми,— проворчал старик.
Э-эх, с этими стариками… Говоришь, до седых волос до­жил — счастья не дождался, а кто же тебе поднесет счастье- то? — Катю рассердило неверие отца в Ивана, но обижать ста­рика не хотелось, она старалась произносить слова мягко.— Сколько раз тебе, отец, говорил Иван об этом, пора уж не пов­торять одно и то же. Разве не говорил он, что хорошей жизни не видать, если сам о ней не позаботишься. От нас самих зависит оно, счастье-то. Иван больше нашего повидал белый свет, конеч­но, больше нашего знает. Правду говорил он… Вон у Алексея, скотине двор тесен, амбары от хлеба ломятся. От нашей крови ла поту жиреют такие! Не ты ли клянчил у Алексея, чтобы хоть жеребенка дал за то, что с пятнадцати лет на него хребет ло­мишь? Много ли жеребят отвалил он тебе? Не только жеребен­ка дать — остатки твоей земли к рукам прибрал, целому полю стал хозяином. Вместе с Иваном и я бы пошла бить этих извер­гов, да болезнь изводит,— постепенно распалялась Катя.
А Деми в глубоком, недетском раздумье склонился на под­оконник, устремил влажный от слез взор в черное, как сажей замазанное, окно. Ночь, точно курица, долбила в окно крупными каплями. На дворе ничего не рассмотреть.
Журчание дождя, стекавшего с крыши, напомнило Деми род­ной дом. Во время теплых летних дождей очень любил он под желобом купаться. Мать высунется, бывало, в окно и позовет в избу:
Деми, сыночек, озябнешь, голубок, не мокни под дождем! Простынешь так, заболеешь и умрешь. С кем я тогда жить буду?
Материнские слова будто наяву слышатся Деми. «Боялась, я умру и останется одна. Она умерла и одна теперь лежит. С кем уж в земле жить будет, кого там приголубит?» Эти мысли холодом расползались по телу. Мальчику не хватало воздуха, дыхание дрожало. На душе все тяжелее. Деми невмоготу боль­ше. Он тихо поднялся с лавки, стал, привалившись к стене, съеженный, бледный.
Чего ты, Деми?
Озяб я сильно, дедушка,— еле выговорил Деми трясущи­мися губами.
Полезай на печь, сынок, погрейся там. Вскипит чай — попьем, да спать.
Словно избитый, едва передвигая натруженные ноги, Деми взобрался на печь. Печь обдала теплом — он, угревшись, разом­лел и вскоре заснул.
Когда вскипел чай, хозяева пожалели тревожить Деми. Лад­но уж, утром как следует поест, решили они. Напились чаю, Педор улегся на полати, а Катя устроилась на лавке около печки. В избе стало тихо.
Среди ночи на улице люто залаяли собаки. В усталом мозгу Деми этот лай обернулся страшным сном… Как будто он снова окружен мрачным лесом. Ночь, темень, хоть глаз выколи. Со всех сторон неистово воют волки. Вот один совсем изголодав­шийся матерый волк, широко разинув пасть, подбирается к Де­ми. Ростом с копну, глаза горят. Вдруг это страшилище навали­вается на Деми. Он тужится закричать — голоса не стало. А волк, оскалив зубы, рычит. Деми хочет бежать — ноги, точно связанные, заплетаются. Сердцу от испуга душно в груди — вот- вот выскочит. Стремясь разорвать путы на ногах, Деми изо всей силы забрыкал ногами. А вой все злобнее. Волки хотят за­грызть его. Один уж успел вцепился ему в ногу. Перепуганный до полусмерти Деми снова силится кричать…
В тишину ночи вдруг врезался жалобный вопль:
Мама-а! Мама-а! Ой, мама-а!
Педор и Катя проснулись от крика, бросились к Деми. Лас­ково уговаривают мальчика, гладят. А Деми сильнее кричит, бьется в судорогах. Видя, что слова не помогают, Педор телом налег на мальчика. Деми, видно, испугался еще больше -— за­кричал еще пронзительнее, жалостнее.
Долго исступленно бился, плакал и бормотал парнишка что- то невнятное, пока не лишился голоса. Когда, обессилев, поутих, Педор снял его с печи.
Бледный, словно холст, Деми лежал на лавке. Педор и Катя суетились около него, не зная, что предпринять.
Постепенно Деми пришел в себя, узнал Педора и Катю. Но горя его и тоски не убавилось: и чужим теперь в тягость вынуж­ден быть.
Пить,— попросил он, переводя истомленный взгляд на зажженную лучину. Лучина мерцала спокойно, маняще. Деми не отводил от нее взгляда.
Катя нацедила из самовара в чашку теплой воды и подала ему. Педор, стараясь утешить мальчика, разглаживал его спутан­ные волосы. Катя поставила на стол глиняную чашку с молоком, положила яйцо, хлопоча угостить сироту. Деми сел за стол. Но и во время еды судороги дергали его тело.
Он пил молоко, а лучина горела ровно, мягко.
Вдруг лицо Деми исказилось болью, он рывком поднял ноги на лавку.
Вот горе-то, беда-то! Что у тебя с ногами, мой хоро­ший? — запричитала Катя.
На грязных ногах мальчика была кровь. Деми не мог ничего
толком объяснить. Посмотрел на свои ноги: словно коркой горе­лого хлеба покрылись они запекшейся кровью и грязью. Маль­чик скривил рот, не осмеливаясь заплакать.
Ноги мне очень больно, тетя,— тихо проговорил он, ухва­тившись за ступни.
Да у тебя от грязи все ноги цыпки изъели.
Катя метнулась к самовару, налила воды в лохань и постави­ла в нее Деми.
Ой, больно, тетя. Это же не цыпки изъели…
Он принял за явь увиденное в бреду, хотел сказать, что вол­ки в лесу искусали его, но промолчал об этом.
Плотная кожура грязи не поддавалась и теплой воде. Тогда Катя извлекла из печурки тохонький, наподобие листочка, смор­щенный кусочек мыла и стала натирать им задубевшие Демины ноги. Мыло, попадая на потрескавшиеся места, причиняло не­стерпимую боль, Деми с трудом сдерживал крик, глухо стонал, топчась.
Кате никогда не приходилось возиться с детьми, она растеря­лась.
Да обожди ты чуток, чего егозишь! Тебе же, кажется, хо­чу сделать лучше, так не понимаешь.
О-о господи-боже, да ведь ноги-то у него на человечьи уж не похожи,— опешил Педор, когда хорошенько рассмотрел ноги мальчика.
Наконец Деми обмыли. Педор уложил его с собой на полати. Прильнув к костлявому телу старика, Деми долго лежал без сна. Завывание ветра в трубе тревожило его, настораживало шурша­ние тараканов в щелях. Щекотал тело страх. В голову все лезли и лезли страшные мысли, их много, как семечек в подсолнухе. От них уже, кажется, совсем не уснуть.

1. Зырет – удмуртская национальная приправа к блинам. Готовят из молока, яиц и белой муки.